Если вошь в твоей рубашке крикнет тебе что ты блоха

Обновлено: 28.03.2024

Если произведение является переводом, или иным производным произведением, или создано в соавторстве, то срок действия исключительного авторского права истёк для всех авторов оригинала и перевода.

Амфитеатров А. В. Собрание сочинений. В 10 т. Т. 10. Книга 2. Мемуары Горестные заметы: Воспоминания. Портреты. Записная книжка. Пародии. Эпиграммы

Основная идея или, по крайней мере, лейтмотив этого удивительного произведения:

Если вошь в твоей рубашке

Крикнет тебе, что ты блоха, --

Может быть, оно и сильно, но нельзя сказать, чтобы вразумительно. Если даже допустить баснословную возможность столь красноречивой и дерзновенной вши, то возникают недоумения:

1. Следует ли вообще заводить вшей в своей рубашке?

2. Если уж завелись, то стоит ли здравомыслящему человеку с ними разговаривать?

3. Если уж ты имел слабость вступить в диспут с вошью, то настолько ли важна тебе репутация твоя между вшами, чтобы оправдывать ее кровавыми эксцессами?

4. И, наконец, если ты одарен самолюбием болезненным, которое даже от вши оскорблено быть может и даже вши в геройстве твоем усумниться не дозволяет, то нет ли каких-нибудь средств пристыдить скептическую вошь более спокойных и менее эффектных, чем — бежать на улицу и убивать первого встречного?

Думаю, что на первые три вопроса ответы со стороны каждого, обретающегося в трезвом уме и твердой памяти, последуют отрицательные. Ни пристанодержательствовать вшам в рубашке не следует, ни дискуссиям с ними предаваться, ни, того менее, почитать вшиный авторитет обязательным для себя даже как бы до последней повелительности.

Грохочет Синай в громах и молниях:

Вошь кричит из рубашки:

— Ежели не убьешь, то ты блоха!

И, к великому удивлению нашему, перекрикивает синайские громы. Человек неожиданно объявляет себя вошепоклонником: выходит на улицу и приносит кровавую жертву, — единственно, чтобы восстановить себя в добром мнении вши!

— Средство хорошее, — говорит Берне. — Дух тьмы ничего не боится больше, чем чернил!

— Ах какой мужчина! Вот Жорж, так Жорж! Уж именно что Жорж!

Некто сказал мне:

— Вчера вечером я приехал в N.

— Вчера я приехал в Пятигорск…

— Да, такова была моя участь с самого детства! Все читали в моем лице признаки дурных свойств…

Если вошь в твоей рубашке!

Крикнет тебе, что ты блоха, --

— Георгий Александрович! Пожалуйте управлять революцией!

Это Хлестаков. А вот — Жорж:

«Генрих мне говорит:

— Жорж, все погибло.

Кровь заливает мои щеки.

Он, в испуге, отступает на шаг.

— Жорж, что с вами?

Хлестаковщина может лгать вверх — аристократически и вниз — демократически. Ивану Александровичу льстило лгать вверх: будто он держит в страхе и трепете Государственный совет. Жоржу лестно лгать вниз и пугать публику требовательною вошью в рубашке… Увы! Иван Александрович вряд ли хорошо понимал, что это, собственно говоря, за штука такая — Государственный совет, а Жорж вряд ли испытывал когда-либо ощущение вши, ютящейся в рубашке.

Ибо те, кому подобное ощущение знакомо реально, не умозрительно, не вступают со вшами в байроническую полемику, ведущую к байроническому же выступлению на улицу, с целью изумить мир злодейством, но употребляют свободное от черного труда время свое именно на тот полезный предмет, чтобы избавить платье и тело свое от сказанных зловредных насекомых. Завелась вошь, — вычесывай ее и бей, а импульсов морали от нее искать — и смрадно, и тщетно. Ибо вошь, — так она вошь и есть, и от вшивого импульса будет и мораль вшивая.

— Да это — моральная азефщина.

Хочу — буду революционером.

Хочу — буду Смердяковым.

Хочу — возьму первую встречную женщину.

Хочу — определюсь в Азефы.

И солнце не без пятен. Русское освободительное движение имело, имеет и будет иметь свои недостатки. Но смердяковского ломания, но мелодраматической неискренности, но дешевой рисовки, мещанского эффекта ради, отродясь в нем не бывало, нет и не должно быть. Не может быть.

Малькольм. Скажи, такой достоин ли быть вождем? А я таков.

Макдуфф. Быть вождем? О нет! И просто жить он даже не достоин.

Печ. по изд.: Амфитеатров А. Собр. соч. Т. 15. Мутные дни. СПб.: Просвещение, .

С. 103. Лютер Мартин (1483—1546) — деятель Реформации в Германии. Основатель лютеранства, крупнейшего направления христианского протестантизма.

С. 104….оргии эгоизма и эготизма по обряду Дионисову... — На дионисиях (празднествах в честь бога виноградарства и виноделия Диониса) прославлялось стремление к чувственным наслаждениям (эгоизм), доходящее до обожествления, приравнивания самих себя Дионису (эготизм).

Балмашев Степан Валерианович (1881—1902) — эсер-террорист, убивший в Петербурге министра внутренних дел Дмитрия Сергеевича Сипягина (1853—1902). Повешен.

Каляев Иван Платонович (1877—1905) — эсер-террорист, убивший московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича (1857—1905). Повешен.

Гершуни Григорий Андреевич (наст. имя Герш Ицкович; 1870—1908) — организатор и руководитель Боевой организации партии эсеров и ее террористических актов.

С. 105. Джек-потрошитель — убийца-маньяк, персонаж многих произведений.

С. 106. Гармодий и Аристогитон — заговорщики, убившие в 514 г. до н. э. Гиппарха, покровителя искусств и наук, сына афинского тирана Писистрата. Казнены.

Брут Марк Юний (85—42 до н. э.) — глава заговора и убийца Цезаря. Покончил с собой.

Кассий Лонгин Гай (? --42 до н. э.) — римский военный и политический деятель, один из организаторов убийства Цезаря. Покончил с собой.

Равальяк Франсуа (1578—1616) — католический фанатик, убивший французского короля Генриха IV. Казнен.

Корде Шарлотта (1768—1793) — французская дворянка, заколовшая кинжалом одного из вождей Великой французской революции Жана Поля Марата. Казнена.

Граф Пален Константин Иванович (1833—1912) — в 1867—1878 гг. — министр юстиции. Член Государственного совета с 1878 г. При Александре III — один из составителей проектов контрреформ.

Густав III (1746—1792) — король Швеции с 1771 г., правивший в духе просвещенного абсолютизма. Убит на маскарадном балу графом Анкерстремом.

женщина, убившая Леона Гамбетту... — Одна из версий кончины премьер-министра и министра иностранных дел Франции. Леон Гамбетта (183 8—1882) случайно сам поранил себя в руку, что привело к скоротечному смертельному заболеванию.

Зубов Платон Александрович (1767—1822) — фаворит императрицы Екатерины II, организатор (вместе с братом Валерианом) убийства Павла I.

Филипп II (1527—1598) — король Испании с 1555 г.

С. 109. Тамарин — персонаж одноименного романа (1852) Михаила Васильевича Авдеева (1821—1876).

С. 111. Азеф Евно Фишелевич (1869—1918) — один из основателей партии эсеров, ставший провокатором (укрывался под псевдонимами Раскин, Виноградов). Разоблачен В. Л. Бурцевым.

Царь Федор Иоаннович — герой одноименной пьесы А. К. Толстого.

Конь бледный. Конь вороной

… И вот конь бледный и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним…

Кто ненавидит брата своего, тот находится во тьме, и во тьме ходит, и не знает, куда идет, ибо тьма ослепила ему глаза.

Вчера вечером я приехал в Москву. Она все та же. Горят кресты на церквах, визжат по снегу полозья. По утрам мороз, узоры на окнах, и у Страстного монастыря звонят к обедне. Я люблю Москву. Она мне родная.

В гостинице все знакомо до скуки: швейцар в синей поддевке, золоченые зеркала, ковры. В моем номере потертый диван, пыльные занавески. Под столом три кило динамита. Я привез их с собою из-за границы. Динамит сильно пахнет аптекой и у меня по ночам болит голова.

Я сегодня пойду по Москве. На бульварах темно, мелкий снег. Где-то поют куранты. Я один, ни души. Передо мною мирная жизнь, забыты люди. А в сердце святые слова:

У Эрны голубые глаза и тяжелые косы. Она робко жмется ко мне и говорит:

— Ведь ты меня любишь немножко? Когда-то, давно, она отдалась мне, как королева: не требуя ничего и ни на что не надеясь. А теперь, как нищенка, просит любви. Я смотрю в окно на белую площадь. Я говорю:

— Посмотри, какой нетронутый снег. Она опускает голову и молчит. Тогда я говорю:

— Я вчера был в Сокольниках. Там снег еще чище. Он розовый. И синие тени берез. Я читаю в ее глазах:

— Ты был без меня.

Послушай, — говорю я опять, — ты была когда-нибудь в русской деревне?

— Ну, так ранней весной, когда на полях уже зеленеет трава и в лесу зацветает подснежник, по оврагам лежит еще снег. И странно: белый снег и белый цветок. Ты не видела? Нет? Ты не поняла? Нет?

А я думаю об Елене.

Генерал-губернатор живет у себя во дворце. Кругом шпионы и часовые. Двойная ограда штыков и нескромных взглядов.

Нас немного: пять человек. Федор, Ваня и Генрих — извозчики. Они непрерывно следят за ним и сообщают мне свои наблюдения. Эрна химик. Она приготовит снаряды.

У себя за столом я по плану черчу пути. Я пытаюсь воскресить его жизнь. В залах дворца мы вместе встречаем гостей. Вместе гуляем в саду, за решеткой. Вместе прячемся по ночам. Вместе молимся Богу.

Я его видел сегодня. Я ждал его на Тверской. Я долго бродил по замерзшему тротуару. Падал вечер, был сильный мороз. Я уже потерял надежду. Вдруг на углу пристав махнул перчаткой. Городовые вытянулись во фронт, сыщики заметались. Улица замерла.

Мимо мчалась карета. Черные кони. Кучер с рыжею бородою. Ручка дверец изгибом, желтые спицы колес. Следом сани, — охрана.

В быстром беге я едва различил его. Он не увидел меня: я был для него улицей.

Счастливый, медленно я вернулся домой.

Когда я думаю о нем, у меня нет ни ненависти, ни злобы. У меня нет и жалости. Я равнодушен к нему. Но я хочу его смерти. Я знаю: его необходимо убить. Необходимо для террора и революции. Я верю, что сила ломит солому, не верю в слова. Если бы я мог, я бы убил всех начальников и правителей. Я не хочу быть рабом. Я не хочу, чтобы были рабы.

Говорят, нельзя убивать. Говорят еще, что министра можно убить, а революционера нельзя. Говорят и наоборот.

Я не знаю, почему нельзя убивать. И я не пойму никогда, почему убить во имя свободы хорошо, а во имя самодержавия дурно.

Помню, — я был в первый раз на охоте. Краснели поля гречихи, падала паутина, молчал лес. Я стоял на опушке, у изрытой дождем дороги. Иногда шептались березы, пролетали желтые листья. Я ждал. Вдруг непривычно колыхнулась трава. Маленьким серым комочком из кустов выбежал заяц и осторожно присел на задние лапки. Озирался кругом. Я, дрожа, поднял ружье. По лесу прокатилось эхо, синий дым растаял среди берез. На залитой кровью, побуревшей траве бился раненый заяц. Он кричал, как ребенок плачет. Мне стало жалко его. Я выстрелил еще раз. Он умолк.

Дома я сейчас же забыл о нем. Будто он никогда и не жил, будто не я отнял у него самое ценное — жизнь. И я спрашиваю себя: почему мне было больно, когда он кричал? Почему мне не было больно, что я для забавы убил его?

Федор кузнец, бывший рабочий с Пресни. Он в синем халате, в извозчичьем картузе. Сосет с блюдечка чай.

— Ты был в декабре на баррикадах?

— Я-то? Я в доме сидел.

— А в школе, в городской то есть.

— В резерве был. Две бомбы держал.

— Значит, ты не стрелял?

— Как нет? Стрелял.

Так ты расскажи.

— Да что… Артиллерия пришла. Стали в нас из пушек палить.

— Ну и мы… Из пушек мы, говорю, палили. Сами на заводе делали. Маленькие, вот с этот стол, а бьют хорошо. Человек пятнадцать мы из них положили… Ну, тут скоро шум большой вышел. Потолок бомбой пробило, человек восемь наших взорвало.

— Я? Что ж я? Я главнее в резерве был. В угле с бомбами находился … А потом приказ вышел.

— От комитета приказ: уходить. Ну, мы видим: дела хоть закуривай. Подождали малое время, ушли.

— В нижний этаж ушли. Там ловчее стрелять было.

Он говорит неохотно. Я жду.

— Да, — продолжает он, помолчав, — была тут одна… со мной солидарная… вроде будто жена.

Ну, ничего . . . Убили ее казаки.

За окном гаснет день.

Елена замужем. Она живет здесь, в Москве. Я ничего больше не знаю о ней. По утрам, в свободные дни, я брожу по бульвару, вокруг ее дома. Пушится иней, хрустит под ногами снег. Я слышу, как медленно бьют на башне часы. Уже 10 часов. Я сажусь на скамью, терпеливо считаю время. Я говорю себе: я не встретил ее вчера, я встречу ее сегодня.

Год назад я впервые увидел ее. Я весной был проездом в N. и утром ушел в парк, большой и тенистый. Над мокрой землей вставали крепкие дубы, стройные тополя. Было тихо, как в церкви. Даже птицы не пели. Только журчал ручей. Я смотрел в его струи. В брызгах сверкало солнце. Я слушал голос воды. Я поднял глаза. На другом берегу в зеленой сетке ветвей стояла женщина.

Она не замечала меня. Но я уже знал: она слышит то, что я слышу. Это была Елена.

Я у себя в комнате. Наверху, надо мной, тихо звенит фортепьяно. Шаги тонут в мягком ковре.

Я привык к нелегальной жизни. Привык к одиночеству. Я не хочу знать будущего. Я стараюсь забыть о прошедшем. У меня нет родины, нет имени, нет семьи. Я говорю себе:

- Я в Петербурге ничего не скажу. Авось, как-нибудь обойдется. Вы не сердитесь.

- Прощайте, Андрей Петрович.

Вызвездило. К морозу. Жутко в пустых переулках. Андрей Петрович спешит на вокзал. Бедный старик. Бедный взрослый ребенок. Именно вот таких и есть Царство Небесное.

30 марта.

Я опять брожу около дома Елены. Это громадный, серый, тяжелый дом купца Купоросова. Как могут жить люди в этой коробке? Как может жить в ней Елена?

Я знаю: глупо мерзнуть на улице, кружить вокруг закрытых дверей, ждать того, чего никогда не будет. Ну, если я даже встречу ее? Что изменится? Ничего.

А вот вчера, на Кузнецком, у Дациаро я встретил мужа Елены. Я издали заметил его. Он стоял у окна, спиною ко мне и разглядывал фотографии. Я подошел и стал рядом с ним. Он высокого роста, белокурый и стройный. Ему лет 25. Офицер.

Он обернулся и сразу узнал меня. В его потемневших глазах я прочел злобу и ревность. Я не знаю, что он прочел в моих.

Я не ревную его. Я не имею злобы к нему. Но он мне мешает. Он стоит на моей дороге. И еще:

когда я думаю о нем, я вспоминаю слова:

Если вошь в твоей рубашке Крикнет тебе, что ты блоха, - Выйди на улицу И убей!

2 апреля.

Сегодня тает, бегут ручьи. Лужи сверкают на солнце. Снег размок и в Сокольниках пахнет весной, - крепкой сыростью леса. Вечерами еще мороз, а в полдень скользко и каплет с крыш.

Прошлой весной я был на юге. Ночи, - ни зги.. Только горит созвездие Ориона. Утром по каменистому берегу я ухожу к морю. В лесу цветет вереск, расцветают белые лилии. Я карабкаюсь на утес. Надо мной раскаленное солнце, внизу - прозрачная зелень воды. Ящерицы скользят, трещат цикады. Я лежу на жарких камнях, слушаю волны. И вдруг, - нет меня, нет моря, нет солнца, нет леса, нет весенних цветов. Есть одно громадное тело, одна бесконечная и благословенная жизнь.

Один мой знакомый, бельгийский офицер, рассказывал мне о своей жизни в Конго. Он был один и у него было пятьдесят черных солдат. Его кордон стоял на берегу большой реки, в девственном лесу, где солнце не жжет и бродит желтая лихорадка. По ту сторону жило племя независимых негров, со своим царьком и со своими законами. День сменялся ночью и вновь наступал день. И утром, и в полдень, и вечером была все та же мутная река с песчаными берегами, те же ярко-зеленые лианы, те же люди с черным телом и непонятным наречием. Иногда он от скуки брал ружье и старался попасть в курчавую голову между ветвей. А когда черным людям с этого берега случалось поймать кого-нибудь из тех, кто на том, пленника привязывали к столбу. От нечего делать его расстреливали, как мишень для стрельбы. И наоборот: когда кто-нибудь из его людей попадался на том берегу, ему разрубали руки и ноги. Затем клали на ночь в реку так, что торчала одна голова. А наутро рубили голову.

Я спрашиваю: чем белый человек отличается от черных? Чем мы отличаемся от него? Одно из двух: или "не убий" и тогда мы такие же разбойники, как Победоносцев и Трепов. Или "око за око и зуб за зуб". А если так, то к чему оправдания? Я так хочу и так делаю. Или здесь скрытая трусость, боязнь чужого мнения? Боязнь, что скажут: убийца, когда теперь говорят: герой. Но на что мне чужое мнение?

Раскольников убил старушонку и сам захлебнулся в ее крови. А вот Ваня идет убивать и, убив, будет счастлив и свят. Он говорит: во имя любви. Да разве есть на свете любовь? Разве Христос воистину воскрес в третий день? Все это слова… Нет, Если вошь в твоей рубашке Крикнет тебе, что ты блоха, Выйди на улицу И убей!

4 апреля.

- Было это дело на юге в N. Знаешь улицу, что низом от вокзала идет? Ну, еще часовой на горке стоит? .. Взял я бомбу, - сам изготовил, - в платок увернул, наверх взобрался. Недалеко от часового стою, шагах этак в двадцати пяти. Дожидаю. Вот, гляжу: пыль пошла, казачишки едут. А за казачишками он, своею персоной, в коляске и офицер какой-то при нем. Поднял я руку, бомбу высоко держу. Он, как глянет, завидел меня, белый, как скатерть сделался. Я на него смотрю, он на меня. Тут я, Господи благослови: с размаху бомбу вниз. Слышу: взорвало. Ну, я бежать. Браунинг у меня был хороший, Ванин подарок. Обернулся: часовой меня на винтовку ловит. Стал я кружить, для затруднения, значит. Кружу, а сам из револьвера стреляю. Так, главнее для страху. Патроны все расстрелял, обойму переменил, дальше бегу. Глядь: из казармы солдаты бегут, пехота. На ходу в меня из винтовок палят. Им бы остановиться, да с места бы и стрельнуть. Наповал бы убили. Ну, перебежал это я поле, до домов добежал. Что такое? Из переулка матросы бегут. Ну, я раз-раз, раз-раз, обойму всю опять расстрелял. Уж и не знаю, убил ли кого. Бегу. В улицу завернул, - заводские с работы идут. Я к ним. Слышу: не трожь, ребята, пусть бежит. Я, - в толпу, револьвер - в карман, шляпу скинул, нашлепку надел, пиджак скинул, в рубашке остался… Папироску тут закурил, завернулся со всеми. Иду. Будто тоже с завода, солдатам, значит, навстречу.

- Ну, ничего. Домой пришел. Дома слышу: бомбой коляску взорвало, ему кишки разнесло, да двух казачишек убило.

- А скажи, - спрашиваю я его, - если мы генерал-губернатора убьем, ты будешь доволен?

- Барина если убьем?

Он улыбается. Блестят крепкие, как молоко белые зубы.

- Чудак . .. Конечно доволен.

Но ведь тебя, Федор, повесят.

- Так что? Две минуты, - готово дело. Все там будем.

- Да у свиней собачьих.

7 апреля.

Прошла страстная неделя. Сегодня веселый перезвон: Пасха. Ночью радостный крестный ход, слава Христу. А с утра вся Москва на Девичьем поле, яблоку негде упасть. Бабы в белых платочках, солдаты, оборванцы, гимназисты. Целуются, щелкают семечки, зубоскалят. На лотках красные яйца, пряники, американские черти. На ленточках разноцветные пузыри. Люди, словно пчелы в улье: гомон и шум.

В детстве говеешь еще на шестой. Пост всю неделю, до причастия ни маковой росинки во рту. На страстной неистово бьешь поклоны, к Плащанице всем телом прильнешь: Господи, прости мне мои прегрешения. У заутрени, как в раю: свечи ярко горят, воском пахнет, ризы белые, киот золотой. Стоишь, не вздохнешь, - скоро ли воскреснет Христос, скоро ли домой со святым куличом пойдешь? Дома праздник, великое торжество. Всю святую неделю праздник.

А сегодня мне все чужое. Томит колокольный звон, скучен смех. Уйти бы, куда глаза глядят, не вернуться.

- Барин, купите счастье, - сует мне девчонка конверт. Девчонка босоногая, рваная, какая-то вся непраздничная. На клочке серой бумаги напечатано предсказание:

"Если тебя преследуют неудачи, не теряй надежды и не предавайся отчаянию. Труднейшее преодолеешь и повернешь, наконец, к себе колесо фортуны. Твое предприятие окончится полным успехом, которого даже не смеешь ожидать".

Вот и яичко на красный день.

8 апреля.

Ваня живет на Миусах, на постоялом дворе, в артели. Он спит вповалку на нарах. Ест из котла. Сам чистит лошадь, моет пролетку. Днем - на улице, на работе. Он не жалуется, доволен.

Сегодня он в новой поддевке, волосы смазаны маслом, сапоги у него со скрипом. Он говорит:

- Вот и Пасха пришла. Хорошо … Жорж, ведь Христос-то воскрес.

- Ну так что ж, что воскрес?

- Эх ты… Радости в тебе нет. Мира ты не приемлешь.

- Я? Я - дело другое. Мне тебя, Жоржик, жалко.

- Ну да. Никого ты не любишь. Даже себя. Знаешь, есть у нас на дворе извозчик Тихон. Черный такой мужик, курчавый. Зол, как черт. Был он когда-то богат, потом погорел: подожгли. Простить до сих пор не может. Всех проклинает: Бога, царя, студентов, купцов, даже детей. И тех ненавидит. Сукины дети все, - говорит, - и все подлецы. Кровь христианскую пьют, а Бог с небес радуется … Давеча прихожу из чайной на двор, гляжу: посреди двора Тихон стоит. Ноги расставил, рукава засучил, кулачища у него громадные, - лошаденку свою вожжей по глазам хлещет. Лошаденка-то хилая, еле дышит, морду в гору дерет. А он ее по глазам, по глазам. Стерва, - хрипит, - сволочь проклятая, я тебе покажу, я тебя научу… За что, говорю, Тихон, бьешь животину? Молчи, - кричит, - хлюст паршивый … И давай хлестать еще свирепее. На дворе грязь, вонь, конский навоз, а наши повылезли, смеются, Тихон, мол, балует… Так и ты, Жоржик, всех бы вожжей по глазам… Эх ты, бедняга.

Он скусывает кусочек сахару, долго пьет чай, потом говорит:

- Не сердись. И не смейся. Вот я думаю. Знаешь, о чем. Ведь мы нищие духом. Чем, милый, живем? Ведь голой ненавистью живем. Любить-то мы не умеем. Душим, режем, жжем. И нас душат, вешают, жгут. Во имя чего? Ты скажи. Нет, ты скажи.

Я пожимаю плечами.

- Спроси Генриха, Ваня.

- Генриха? Генрих верит в социализм, знает, что люди будут свободны и сыты. Но ведь это же все для Марфы, а что для Марии? За свободу можно, конечно, жизнь отдать. Что за свободу? За слезу одну можно. Я молюсь: пусть не будет рабов, пусть не будет голодных. Но ведь это же, Жоржик, не все. Мы знаем, мир неправдой живет. Где же правда? Скажи.

- Что есть истина? Да?

- Да, что есть истина. А помнишь: "Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине. Всякий, кто от истины, слушает гласа моего".

Ваню сегодня судят. Я лежу в случайной квартире, на диване, в жарких подушках. Ночь. В раме окна ночное небо. На небе звездное ожерелье. Большая Медведица.

Я знаю: Ваня лежал целый день на тюремной койке, иногда вставал, подходил к столу и писал. А теперь ему так же, как и мне, светит Медведица. И так же, как я, он не спит.

Я знаю еще: завтра казнь. Завтра войдет палач в красной рубахе с веревкою и нагайкою. Он свяжет Ване руки назад и веревка вопьется в тело. Зазвенят под сводами шпоры, часовые уныло звякнут ружьем. Распахнутся ворота… На песчаной косе курится теплый туман, ноги вязнут в мокром песке. Розовеет восток. На бледно-розовом небе черный загнутый шпиль. Это виселица. Это - закон.

Ваня всходит на плаху. В утренней мгле он весь серый, глаза и волосы одного цвета. Холодно и он ежится, глубже уходит шеей в поднятый воротник. А потом палач надевает саван, стягивает веревку. Саван белый и рядом красный палач. Неожиданно громко стучит отброшенный табурет. Тело висит. Висит Ваня.

Подушки жгут мне лицо. Одеяло сползает на пол. Неудобно лежать. Я вижу Ваню, его восторженные глаза, русые кудри. И робко спрашиваю себя: зачем виселица? зачем кровь? зачем смерть?

И тотчас я вспоминаю:

"Мы должны полагать души свои за братьев". Так сказал Ваня. Но ведь Вани уж нет …

5 сентября.

Я говорю себе: Вани нет. Это простые слова, но мне не верится в них. Мне не верится, что он уже умер. Вот стукнет дверь, он тихо войдет и я, как прежде, услышу: "Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь".

Ваня верил в Христа, я не верю. В чем же разница между нами? Я лгу, шпионю и убиваю. Ваня лгал, шпионил и убивал. Мы все живем обманом и кровью. Во имя любви?

Христос взошел на Голгофу. Он не убил, Он даровал людям жизнь. Он не лгал, Он учил людей истине. Он не предательствовал, Он сам был предан учеником. Так одно же из двух: или путь ко Христу, или .. . Или Ваня сказал: Смердяков … И тогда и я - Смердяков.

Я знаю: Ваня свят в своей смерти, его последняя правда в муках. Эта святость и эта правда мне недоступны, они непонятны. Я умру, как и он, но темною смертью, ибо в горьких водах - полынь.

6 сентября.

Елена мне говорит:

- Знаете, я так боялась за вас … Я не смела думать о вас … Вы такой … странный.

Мы, как прежде, в Сокольниках. Осень дышит в лесу, гонит по ветру багровые листья. Холодно. Пахнет землей.

- Милый, как хорошо …

Я беру ее руки, я целую тонкие пальцы и уста мои шепчут:

Милая, милая, милая …

Не будь таким грустным. Будь весел.

- Слушай, Елена. Я люблю тебя, я зову: иди за мною.

Она гибко прижалась ко мне и шепчет:

- Ты знаешь, - я тоже люблю.

- Ах, милый… Не все ли равно: сейчас я с тобою.

Будь со мною всегда.

Она звонко смеется.

- Не знаю, не знаю.

- Елена, не смейся и не шути.

Она опять обнимает меня.

- Разве нужно любить всегда? Разве можно любить всегда? Ты бы хотел, чтоб я любила тебя одного … Я не могу. Я уйду.

Она молча кивает.

- Значит, ты любишь его.

- Милый, вот горит вечернее солнце, шумит ветер, шепчет трава. Вот мы любим друг друга. Что же еще? Зачем думать о том, что было? Зачем знать, что будет? Не мучь же меня. Не надо мучений. Будем радоваться вдвоем, будем жить. Я не хочу горя и слез …

- Ты сказала, что ты его и моя. Скажи, - так ли? Правда ли это?

Тень скользнула у ней по лицу. Глаза печальны и темны. Белое платье тает в сумерках дня.

Я наклоняюсь к ней близко.

- А если … Если бы не было мужа?

- Не знаю … Я ничего, ничего не знаю … Разве любовь вечна? Не спрашивай, милый… И не думай, не думай, не думай …

Она целует меня, я молчу. В моей душе медленно расцветает ревность: я не хочу и не буду делиться ни с кем.

10 сентября.

Елена тайком приходит ко мне и быстро, как воды, текут часы и недели. Весь мир теперь для меня в одном, - в моей к ней любви. Свернут свиток воспоминаний, помутилось зеркало жизни. Передо мною глаза Елены, ее губы, ее любимые руки, вся ее молодость и любовь. Я слышу ее смех, ее радостный голос. Я играю ее волосами, я жадно целую ее горячее и счастливое тело. Падает ночь. Ночью глаза еще ярче, смех еще звонче, поцелуи больнее. И вот снова, как чары: южный странный цветок, кровавый кактус, колдующий и влюбленный. Что мне террор, революция, виселица и смерть, если она со мной? .. Она входит робко, опуская глаза. Но вот вспыхнули огнем ее щеки, звенит ее смех. У меня на коленях она поет беззаботно и звонко. О чем ее песни? Я не знаю, не слышу. Я чувствую ее всю и радость ее звучит в моем сердце, и во мне уже нет печали. А она целует и шепчет:

- Все равно … Пусть ты завтра уйдешь … Но сегодня ты мой … Я люблю тебя, милый.

Я не пойму ее. Я знаю: женщины любят тех, кто их любит, любят любовь. Но сегодня муж, завтра я, послезавтра опять его поцелуи… Я ей однажды сказал:

Как можешь ты целовать двоих?

Она подняла тонкие брови.

- Почему, милый, нет?

И я не знал, что ответить. Я злобно сказал:

Я не хочу, чтобы ты целовала его.

- А он не хочет, чтоб я целовала тебя.

- Не говори со мной так.

- Ах, милый мой, милый… Что за дело тебе, кого и когда я целую? Разве я знаю, кого ты еще целовал? Разве я хочу и могу это знать? Я сегодня люблю тебя… Ты не рад? Ты не счастлив?

Я хочу ей сказать: у тебя нет стыда, нет любви… Но я молчу: разве в моей душе живет стыд?

- Слушай, - смеется она, - зачем ты так говоришь? То можно, это нельзя. Умей жить, умей радоваться, умей взять от жизни любовь. Не нужно злобы, не нужно убийства. Мир велик и всем хватит радости и любви. В счастье нету греха. В поцелуях нету обмана … Так не думай же ни о чем и целуй…

И потом говорит еще:

- Вот ты, милый, не знаешь счастья… Вся твоя жизнь только кровь. Ты железный, солнце не для тебя … Зачем, зачем думать о смерти? Надо радостно жить … Неправда ли, милый?

И я в ответ ей молчу.

12 сентября.

Я опять думаю об Елене. Быть может, она не любит меня, не любит и мужа. Быть может, она любит только любовь. Только в любви ее яркая жизнь, для любви она родилась на свет и во имя ее сойдет в могилу. И когда я думаю так, во мне встает отрадная злоба. Что из того, что Елена со мною, что я целую ее прекрасное тело и вижу любящие, в сиянье, глаза? .. Она с улыбкой уходит к мужу, она любовно живет его жизнью. Меня томит мысль о нем, об этом юноше, белокуром и стройном. И иногда, в тишине, я ловлю себя на мечтах, глубоких и тайных. И тогда мне кажется, что я думаю не о нем, а о том, кого уже нет и о ком я со злобою думал прежде. Мне кажется, что генерал-губернатор все еще жив.

Вот я иду тернистым путем. На узкой моей тропинке стоит он, ее муж. Он мешает мне: она любит его.

Я смотрю, как в садах изнемогает усталая осень. Рдеют холодные астры, облетают сухие листья. Утренники свивают траву. В эти дни увя-данья четко встает привычная мысль. Я вспоминаю забытое слово:

Если вошь в твоей рубашке Крикнет тебе, что ты блоха, Выйди на улицу И - убей!

13 сентября.

Генрих все эти дни прожил в Москве. У него в Замоскворечье семья. Только сегодня он уезжает в Петербург к Эрне.

Он отдохнул, пополнел и окреп. Глаза у него блестят и уже нет вялых слов. Я давно не видел его.

Мы сидим с ним в трактире. Здесь когда-то бывал с нами Ваня. Генрих ест и в промежутках между едой говорит:

- Читали, Жорж, что в "Революционных Известиях" пишут?

- Да о генерал-губернаторе.

Он возмущен и говорит горячо:

- Пишут о значении не только для Москвы, но и для всей России. Я согласен: этот акт - перелом. Теперь увидят, как мы сильны, поймут, что партия победит, не может не победить.

Он вынимает тонкий листок печатной бумаги.

- Вот, Жорж, прочтите.

Мне скучно слушать его, скучно читать. Я отстраняю бумагу рукой. Я говорю с неохотой:

- Спрячьте. Не стоит.

- Что вы? Как же не стоит? Ведь для этого вся работа.

- То есть, чья же работа?

- Наша работа, конечно.

- Для газетной статьи?

- Вы смеетесь … Печатное слово необходимо. Нужна пропаганда террора. Пусть массы поймут, пусть идея борьбы проникнет в деревню. Разве не так?

Мне скучно. Я говорю:

- Бросим об этом. Слушайте, Генрих, вы ведь, любите Эрну? ..

Он роняет ложку в тарелку и густо краснеет. Потом дрогнувшим голосом говорит:

Читайте также: