Любовь но съеденные вшами косы

Обновлено: 28.03.2024

Я не запомнил – на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир.
Звезда споткнулась в беге
И заплескалась в голубом тазу.
Я к ней тянулся. Но, сквозь пальцы рея,
Она рванулась – краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия.
И все навыворот.
Все как не надо.
Стучал сазан в оконное стекло;
Конь щебетал; в ладони ястреб падал;
Плясало дерево.
И детство шло.
Его опресноками иссушали.
Его свечой пытались обмануть.
К нему в упор придвинули скрижали –
Врата, которые не распахнуть.
Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец –
Все бормотало мне:
– Подлец! Подлец! –
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода;
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне падала вода.
Сворачивалась. Набегала тучей.
Струистое точила лезвие.
– Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие мое?
Меня учили: Крыша – это крыша.
Груб табурет. Убит подошвой пол,
Ты должен видеть, понимать и слышать,
На мир облокотиться, как на стол.
А древоточца часовая точность
Уже долбит подпорок бытие.
. Ну как, скажи, поверит в эту прочность
Еврейское неверие мое?
Любовь?
Но съеденные вшами косы;
Ключица, выпирающая косо;
Прыщи; обмазанный селедкой рот
Да шеи лошадиный поворот.
Родители?
Но, в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.
Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И все кликушество
Моих отцов,
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо, –
Все это встало поперек дороги,
Больными бронхами свистя в груди:
– Отверженный! Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи! –
Я покидаю старую кровать:
– Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!

Не помню точно, на каком ночлеге
Пробрал меня грядущей жизни зуд.
Качнулся мир,
Звезда споткнулась в беге
И заплескалась в голубом тазу.
Я к ней тянулся,
Но сквозь пальцы рея,
Она рванулась – краснобокий язь.
Над колыбелью ржавые евреи
Косых бород скрестили лезвия.
И всё навыворот,
Всё как не надо:
Стучал сазан в оконное стекло,
Конь щебетал, в ладони ястреб падал,
Плясало дерево,
И детство шло.

Мир мальчика, познающего окружающее, не совпал с еврейским бытом, отторгнул от себя этот быт.

Еврейские павлины на обивке,
Еврейские скисающие сливки,
Костыль отца и матери чепец, -
Всё бормотало мне:
- Подлец! Подлец!
И только ночью, только на подушке
Мой мир не рассекала борода,
И медленно, как медные полушки,
Из крана в кухне капала вода.
Сворачивалась, растекалась тучей,
Струистое точила лезвиё.
Ну как, скажи, поверит в мир текучий
Еврейское неверие моё?

Далее Багрицкий пытался ответить на вопросы, которые бесконечно волновали и меня, на вопросы, связанные с жизненной интерпретацией еврейской темы.

Любовь?
Но съеденные вшами косы,
Ключица, выпирающая косо,
Прыщи, обмазанный селёдкой рот
Да шеи лошадиный поворот.

Родители?
Но в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки.

У меня сердце замерло, когда поэт воскликнул:

Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звёздами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не помнящий родства.
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И всё кликушество моих отцов,
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо, -
Всё это стало поперёк дороги,
Больными бронхами свистя в груди,
- Отверженный!
Возьми свой скарб убогий.
Проклятье и презренье!
Уходи! –
Я покидаю старую кровать.
Уйти?
Уйду!
Тем лучше!
Наплевать!

Вместе с Багрицким я решил, что настало время порвать с еврейством.
Прощай, отчий дом, где меня никто не любит и не ждёт!
Прощай, Аллочка Ярмолинская! Нам не суждено связать судьбы воедино!
Наплевать! Ухожу!
Очень скоро оказалось, что всё сказанное тогда в запальчивости – пустые слова, то, что промелькнуло в сознании – лишь мираж.
Никто из нас не смог порвать с еврейством.
Жизнь всё расставила по своим привычным местам.
Но об этом чуть позже.
Р.Маргулис

Воспоминания и публицистика

В нем были такие строки:

Это стихи восемнадцатилетнего поэта. Мне и теперь они кажутся замечательными по ритму, лиричности и вкусу, с которым они написаны. Так начинал Багрицкий.

Он жил на Ремесленной улице, в затхлой еврейской квартире, с громадными комодами среди темных углов… Это было очень неуютное, мертвое жилище:

Какое ж надо было иметь замечательное дарование, чтобы, вспоминая детство, в котором не было ни одного хорошего дня, сказать о нем так:

Как это хорошо сказано – в чисто поэтическом смысле, в смысле применения метафоры – о коне, что он щебечет, и о дереве, что оно пляшет.

Я долго дружил с Багрицким. Он был для меня просто Эдька. Мы все немножко подтрунивали друг над другом, все не слишком серьезно относились друг к другу, – я говорю о группе поэтов: Катаев, Багрицкий, я, Зинаида Шишова, Адалис, впоследствии Кирсанов. Мы все не слишком уважали друг друга. Я, конечно, всегда знал, что Багрицкий первоклассный поэт, но теперь я как-то по-новому прочел его книги, и в них обнаружились для меня совершенно исключительные вещи.

Так, ненавидя прошлое свое и все, что в нем было, – в данном случае женщину, – каким страшным увидел это прошлое поэт! Нельзя подобрать более страшного образа, чем съеденные вшами косы.

так Багрицкий описал карпа. Можно приводить без конца строки. Например, начало припадка астмы:

Умение найти единственное, нужное для данного случая слово достаточное и необходимое – есть умение, принадлежащее только высокому мастеру.

Так Багрицкий определил максимальность зелени – оскоминой и максимальность белизны – скрежетом. И все это в плане всего стихотворения, где описывается припадок астмы: оскомина, скрежет.

Когда мы были молодыми, Багрицкий, такой же молодой, как мы, пропагандировал среди нас хорошую поэзию. Мы впервые услышали от него стихи Иннокентия Анненского, Пастернака, Асеева, Петникова, Хлебникова, Ахматовой, Вячеслава Иванова, Белого, Гумилева, Клюева, Нарбута, Мандельштама. Маяковский, который долгое время был непонятен нам, стал доходить до нас благодаря работе над нами Багрицкого. Он всегда был прекрасным чтецом. Мы впервые услышали от него так называемое поэтическое чтение стихов, которое буржуа называли подвыванием. Теперь никто не спорит против этой исключительной значимости для стихов манеры чтения. Многие превосходные актеры говорили мне, что чтение поэтами собственных стихов поразительно по ритмичности и темпераменту и что никакой актер не прочтет стихов так, как читает их поэт. В особенности так, как их читал Багрицкий. Он преображался. Начинали сверкать глаза. Он как-то запрокидывал голову, как бы захлебываясь и протягивая руку с несколько неправильно выдвинутым пальцем.

У Багрицкого была астма. Чем далее, тем все меньше оставалось у него возможности двигаться, пространство вокруг него сужалось – увидеть мир он не мог. И эти аквариумы, которые стояли у него в комнате, были его океанами. Там плавали рыбы в освещенных прожекторами зеленоватых пространствах. Эти рыбы были похожи и на птиц, и на цветы, и на какие-то фантастические снаряды. Сидел рыболов перед этими светящимися кубами – большой, сидел по-турецки на кровати, согнувшись, покашливая, большеголовый, с серой сединой, в синей байковой блузе – и смотрел. Он видел путешествия, которых не мог совершить. Видел берега и воды недостижимых для него стран. Эти страны сами пришли к нему, потому что он был поэт и, как поэт, обладал волшебным умением обобщать.

ПОЭМЫ (2):

Февраль

Дума про Опанаса

СТИХИ (22):

Смерть пионерки ®

Весна, ветеринар и я

Происхождение

Вмешательство поэта ®

Стихи о себе

Трясина

Весна ®

Папиросный коробок ®

Контрабандисты ®

Стихи о соловье и поэте ®

Арбуз

Возвращение ®

О Пушкине ®

Осень ®

Февраль

Голуби

Баллада о нежной даме

Славяне

ЕЩЁ СТИХИ (3):

Птицелов ®

Гимн Маяковскому

Вверх
Вниз

Смерть пионерки

Весна, ветеринар и я

Происхождение

Вмешательство поэта

Стихи о себе

Трясина

Весна

Папиросный коробок

Контрабандисты

Стихи о соловье и поэте

Арбуз

Возвращение

О Пушкине

Осень

Февраль

Голуби

В стихотворении отражены некоторые автобиографические моменты.

Верблюжий поход. Зимой 1917/1918 г. Багрицкий в качестве делопроизводителя находился в составе дислоцированного в Персии 25-го врачебно-питательного отряда Всероссийского земского союза помощи больным и раненым. Отряд передвигался на верблюдах.

Баллада о нежной даме

Славяне

Вверх
Вниз

Биография

Родился в еврейской мещанской семье, закончил реальное училище и землемерные курсы. В 1917-18 недолгое время был в рядах Красной Армии на Персидском фронте, в 1919 - в бригаде агитпоезда, сочинял прокламации, частушки, подписи к плакатам; затем - в Особом партизанском отряде им. ВЦИК.

В. Н. Малухин

Соч.: Однотомник, под ред. К. Зелинского, М., 1934; Собр. соч. в 2 томах, т. 1, под ред. И. Уткина [Вступ. ст. Ю. Севрука], М., 1938; Стихотворения [Вступ. ст. и подгот. текста Вс. Азарова], М. - Л., 1956; Стихотворения и поэмы [Вступ. ст. И. Гринберга] М., 1958.

Краткая литературная энциклопедия: В 9 т. - Т. 1. - М.: Советская энциклопедия, 1962

. Есть прекрасный русский стих, который я не устану твердить в московские
псиные ночи, от которого, как наваждение, рассыпается рогатая нечисть.
Угадайте, друзья, этот стих -- он полозьями пишет по снегу, он ключом
верещит в замке, он морозом стреляет в комнату:
. не расстреливал несчастных по темницам. Вот символ веры, вот
подлинный канон настоящего писателя, смертельного врага литературы.
В Доме Герцена один молочный вегетарианец, филолог с головенкой китайца
-- этакий ходя, хао-хао, шанго-шанго, когда рубят головы, из той породы, что
на цыпочках ходят по кровавой советской земле, некий Митька Благой --
лицейская сволочь, разрешенная большевиками для пользы науки, -- сторожит в
специальном музее веревку удавленника Сережи Есенина.
А я говорю -- к китайцам Благого, в Шанхай его -- к китаезам -- там ему
место! Чем была матушка филология и чем стала. Была вся кровь, вся
непримиримость, а стала псякрев, стала всетерпимость.
***

К числу убийц русских поэтов или кандидатов в эти убийцы прибавилось
тусклое имя Горнфельда. Этот паралитический Дантес, этот дядя Моня с
Бассейной, проповедующий нравственность и государственность, выполнил заказ
совершенно чуждого ему режима, который он воспринимает приблизительно как
несварение желудка.
Погибнуть от Горнфельда так же глупо, как от велосипеда или от клюва
попугая. Но литературный убийца может быть и попугаем. Меня, например, чуть
не убил попка имени его величества короля Альберта и Владимира
Галактионовича Короленко. Я очень рад, что мой убийца жив и в некотором роде
меня пережил. Я кормлю его сахаром и с удовольствием слушаю, как он твердит
из Уленшпигеля: "Пепел стучит в мое сердце", перемежая эту фразу с другой,
не менее красивой: "Нет на свете мук сильнее муки слова". Человек,
способный назвать свою книгу "Муки слова", рожден с каиновой печатью
литературного убийцы на лбу.
***

На каком-то году моей жизни взрослые мужчины из того племени, которое я
ненавижу всеми своими душевными силами и к которому не хочу и никогда не
буду принадлежать, возымели намерение совершить надо мной коллективно
безобразный и гнусный ритуал. Имя этому ритуалу -- литературное обрезание
или обесчещенье, которое совершается согласно обычаю и календарным
потребностям писательского племени, причем жертва намечается по выбору
старейшин.
Я настаиваю на том, что писательство в том виде, как оно сложилось в
Европе и в особенности в России, несовместимо с почетным званием иудея,
которым я горжусь. Моя кровь, отягощенная наследством овцеводов, патриархов
и царей, бунтует против вороватой цыганщины писательского племени. Еще
ребенком меня похитил скрипучий табор немытых романее и сколько-то лет
проваландал по своим похабным маршрутам, тщетно силясь меня обучить своему
единственному ремеслу, единственному искусству -- краже.

Читайте также: