У фрау шмидт отравилась дочь

Обновлено: 27.03.2024

Ярлык пришит. Как для дантиста
Все рты полны гнилых зубов,
Так для поэта-пессимиста
Земля – коллекция гробов.

Конечно, это свойство взоров!
Ужели мир так впал в разврат,
Что нет натуры для узоров
Оптимистических кантат?

Вот редкий подвиг героизма,
Вот редкий умный господин,
Здесь – брак, исполненный лиризма,
Там – мирный праздник именин…

Но почему-то темы эти
У всех сатириков в тени,
И все сатирики на свете
Лишь ловят минусы одни.

Ужель из дикого желанья
Лежать ничком и землю грызть
Я исказил все очертанья,
Лишь в краску тьмы макая кисть?

Я в мир, как все, явился голый
И шел за радостью, как все…
Кто спеленал мой дух веселый —
Я сам? Иль ведьма в колесе?

О Мефистофель, как обидно,
Что нет статистики такой,
Чтоб даже толстым стало видно,
Как много рухляди людской!

Тогда, объяв века страданья,
Не говорили бы порой,
Что пессимизм как заиканье
Иль как душевный геморрой…

Санкт-Петербург

У канала ночью


Тихо. Глухо. Пусто, пусто…
Месяц хлынул в переулок.
Стены стали густо-густо.
Мертв покой домов-шкатулок.

Черепных безглазых впадин
Черных окон – не понять.
Холод неба беспощаден,
И дневного не узнать.

Это дьявольская треба:
Стынут волны, хмурясь ввысь, —
Стенам мало плена неба,
Стены вниз, к воде сползлись.

Месяц хлынул в переулок…
Смерть берет к губам свирель.
За углом, угрюмо-гулок,
Чей-то шаг гранит панель.

Вид из окна


Захватанные копотью и пылью,
Туманами, парами и дождем,
Громады стен с утра влекут к бессилью,
Твердя глазам: мы ничего не ждем…

Упитанные голуби в карнизах;
Забыв полет, в помете грузно спят.
В холодных стеклах, матовых и сизых,
Чужие тени холодно сквозят.

Колонны труб и скат слинявшей крыши,
Мостки для трубочиста, флюгера
И провода в мохнато-пыльной нише.

Проходят дни, утра и вечера.
Там где-то небо спит аршином выше,
А вниз сползает серый люк двора.

Мертвые минуты


Набухли снега у веранды.
Темнеет лиловый откос.
Закутав распухшие гланды,
К стеклу прижимаю я нос.

Шперович – банкир из столицы
(И истинно русский еврей) —
С брусничною веткой в петлице
Ныряет в сугроб у дверей.

Его трехобхватная Рая
В сугроб уронила кольцо
И, жирные пальцы ломая,
К луне подымает лицо.

В душе моей страх и смятенье:
Ах, если Шперович найдет! —
Двенадцать ножей огорченья
Мне медленно в сердце войдет…

Плюется… Встает… Слава Богу!
Да здравствует правда, ура!
Шперович уходит в берлогу,
Супруга рыдает в боа.

Пять минут

Вдруг безумный бес протеста
В ухо проскользнул:
«Слушай, евнух фраз и жеста,
Слушай, бедный вечный мул!

Положил на кресло ногу,
Плечи почесал
И внимательно и строго
Посмотрел на стихший зал.

Увидал с тоской суровой
Рыхлую жену,
Обозвал ее коровой
И, как ключ, пошел ко дну…

Бухнул в чай с полчашки рома,
Пососал усы,
Фыркнул в нос хозяйке дома
И, вздохнув, достал часы.

Двадцать лет провел несчастный
Дома, как барбос,
И в предсмертный час напрасно
Задавал себе вопрос:

Колумбово яйцо


Дворник, охапку поленьев обрушивши
с грохотом на́ пол,
Шибко и тяжко дыша, пот растирал по лицу.
Из мышеловки за дверь вытряхая мышонка для
кошек,
Груз этих дров квартирант нервной спиной ощутил.

Вдруг осенило его и, гордынею кроткой сияя,
Сунул он в руку Петра новеньких двадцать монет,
Тронул ногою дрова, благодарность с достоинством
принял
И в мышеловку кусок свежего сала вложил.

Человек в бумажном воротничке

Занимается письмоводством.

Отметка в паспорте


Позвольте представиться: Васин.
Несложен и ясен, как дрозд.
В России подобных орясин —
Как в небе полуночном звезд.

С лица я не очень приятен:
Нос толстый, усы – как порей,
Большое количество пятен
И также немало угрей…

Но если постричься, побриться
И спрыснуться майским амбре —
Любая не прочь бы влюбиться
И вместе пойти в кабаре.

К политике я равнодушен.
Кадеты, эсдеки – к чему-с?
Бухгалтеру буду послушен
И к Пасхе прибавки добьюсь.

На службе у нас лотереи…
Люблю, но, увы, не везет:
Раз выиграл баночку клею,
В другой – перебитый фагот.

Слежу иногда за культурой:
Бальмонт, например, и Дюма,
Андреев… с такой шевелюрой —
Мужчины большого ума.

Видали меня на Литейном?
Пейзаж! Перед каждым стеклом
Торчу по часам ротозейно:
Манишечки, пряничный лом…

Зайдешь и возьмешь полендвицы
И кетовой (четверть) икры,
Привяжешься к толстой девице,
Проводишь, предложишь дары.

Частенько уходишь без толку:
С идеями или глупа.
На Невском бобры, треуголки,
Чиновники, шубы… Толпа!

Стилисты


На последние полушки
Покупая безделушки,
Чтоб свалить их в Петербурге
В ящик старого стола, —

У поддельных ваз этрусских
Я нашел двух бравых русских,
Зычно спорящих друг с другом,
Тыча в бронзу пятерней:

Я взглянул: лицо у Фили
Было пробкового стиля,
А из галстука Петруши
Бил в глаза армейский стиль.

Северные сумерки


В небе полоски дешевых чернил
Со сняты́м молоком вперемежку,
Пес завалился в пустую тележку
И спит. Дай, Господи, сил!

Черви на темных березах висят
И колышут устало хвостами.
Мошки и тени дрожат над кустами.
Как живописен вечерний мой сад!

Серым верблюдом стала изба.
Стекла – как очи тифозного сфинкса.
С видом с Марса упавшего принца
Пот неприятия злобно стираю со лба…

Кто-то порывисто дышит в сарайную щель,
Больная корова, а может быть, леший?
Лужи блестят, как старцев-покойников плеши.
Апрель? Неужели же это апрель?!

Вкруг огорода пьяный, беззубый забор.
Там, где закат, узкая ниточка жёлчи.
Страх всё растет, гигантский, дикий и волчий…
В темной душе запутанный темный узор.

Умерли люди, скворцы и скоты.
Воскреснут ли утром для криков и жвачки?
Хочется стать у крыльца на карачки
И завыть в глухонемые кусты…

Разбудишь деревню, молчи! Прибегут
С соломою в патлах из изб печенеги,
Спросонья воткнут в тебя вилы с разбега
И триста раз повернут…

Черным верблюдом стала изба.
А в комнате пусто, а в комнате гулко.
Но лампа разбудит все закоулки,
И легче станет борьба.

Газетной бумагой закрою пропасть окна.
Не буду смотреть на грязь небосвода!
Извините меня, дорогая природа, —
Сварю яиц, заварю толокна.

Рождение футуризма

Трагедия


Я пришел к художнику Миноге —
Он лежал на низенькой тахте
И, задравши вверх босые ноги,
Что-то мазал кистью на холсте.

«Обыватель с заячьей душою!
Я открыл в искусстве новый путь, —
Я теперь пишу босой ногою…
Всё, что было, – пошлость, ложь и муть.

Футуризм стал ясен всем прохожим.
Дальше было некуда леветь…

Подстеливши на пол покрывало,
Я колено робко преклонил
И, косясь на лоб микрокефала,
Умиленным шепотом спросил:

Современный Петрарка


Говорите ль вы о Шелли иль о ценах на дрова,
У меня, как в карусели, томно никнет голова
И под смокингом налево жжет такой глухой
тоской,
Словно вы мне сжали сердце теплой матовой
рукой…

Я застенчив, как мимоза, осторожен, как газель,
И намека, в скромной позе, жду уж целых пять
недель.
Ошибиться так нетрудно – черт вас, женщин,
разберет.
И глаза невольно тухнут, стынут пальцы,
вянет рот.

Но влачится час за часом, мутный голод всё
острей, —
Так сто лет еще без мяса настоишься у дверей.
Я нашел такое средство – больше ждать я не хочу:
Нынче в семь, звеня браслетом, эти строки вам
вручу…

Ваши пальцы будут эхом, если вздрогнут,
и листок
Забелеет в рысьем мехе у упругих ваших ног, —
Я богат, как двадцать Крезов, я блажен, как царь
Давид,
Я прощу всем рецензентам сорок тысяч их обид!


Безглазые глаза надменных дураков,
Куриный кодекс модных предрассудков.
Рычание озлобленных ублюдков
И наглый лязг очередных оков…
А рядом, словно окна в синий мир,
Сверкают факелы безумного Искусства:
Сияет правда, пламенеет чувство,
И мысль справляет утонченный пир.

Любой пигмей, слепой, бескрылый крот,
Вползает к Аполлону, как в пивную, —
Нагнет, икая, голову тупую
И сладостный нектар как пиво пьет.
Изучен Дант до неоконченной строфы,
Кишат концерты толпами прохожих,
Бездарно и безрадостно похожих,
Как несгораемые тусклые шкафы…

Вы, гении, живущие в веках,
Чьи имена наборщик знает каждый,
Заложники бессмертной вечной жажды,
Скопившие всю боль в своих сердцах!
Вы все – единой донкихотской расы,
И ваши дерзкие, святые голоса
Всё так же тщетно рвутся в небеса,
И вновь, как встарь, вам рукоплещут папуасы…

Русское

Не умеют пить в России!
Ну а как же надо пить?
Ах, взлохмаченные Вии…
Так же точно – как любить!

Страшная история


Окруженный кучей бланков,
Пожилой конторщик Банков
Мрачно курит и косится
На соседний страшный стол.

На занятиях вечерних
Он вчера к девице Керних,
Как всегда, пошел за справкой
О варшавских накладных

И, склонясь к ее затылку,
Неожиданно и пылко
Под лихие завитушки
Вдруг ее поцеловал.

Комбинируя событья,
Дева Керних с вялой прытью
Кое-как облобызала
Галстук, баки и усы.

Не нашелся бедный Банков,
Отошел к охапкам бланков
И, куря, сводил балансы
До ухода, как немой.


Ах, вчера не сладко было!
Но сегодня как могила
Мрачен Банков и косится
На соседний страшный стол.

Но спокойна дева Керних:
На занятиях вечерних
Под лихие завитушки
Не ее ль он целовал?

Подошла как по наитью
И, муссируя событье,
Села рядом и солидно
Зашептала не спеша:

«Мой оклад полсотни в месяц,
Ваш оклад полсотни в месяц, —
На сто в месяц в Петербурге
Можно очень мило жить.

Улыбнулся мрачный Банков —
На одном из старых бланков
Быстро свел бюджет их общий
И невесту ущипнул.

Так Петр Банков с Кларой Керних
На занятиях вечерних,
Экономией прельстившись,
Обручились в добрый час.


Проползло четыре года.
Три у Банковых урода
Родилось за это время
Неизвестно для чего.

Недоношенный четвертый
Стал добычею аборта,
Так как муж прибавки новой
К Рождеству не получил.

Время шло. В углу гостиной
Завелось уже пьянино
И в большом недоуменье
Мирно спало под ключом.

На стенах висел сам Банков,
Достоевский и испанка.
Две искусственные пальмы
Скучно сохли по углам.

Сотни лиц различной масти
Называли это счастьем…
Сотни с завистью открытой
Повторяли это вслух!

Это ново? Так же ново,
Как фамилия Попова,
Как холера и проказа,
Как чума и плач детей.

Для чего же повесть эту
Рассказал ты снова свету?
Оттого лишь, что на свете
Нет страшнее ничего…

Ошибка


Это было в провинции, в страшной глуши.
Я имел для души
Дантистку с телом белее известки и мела,
А для тела —
Модистку с удивительно нежной душой.

Десять лет пролетело.
Теперь я большой…
Так мне горько и стыдно
И жестоко обидно:
Ах, зачем прозевал я в дантистке
Прекрасное тело,
А в модистке
Удивительно нежную душу!
Так всегда:
Десять лет надо скучно прожить,
Чтоб понять иногда,
Что водой можно жажду свою утолить,
А прекрасные розы – для носа.


У фрау Шмидт отравилась дочка,
Восемнадцатилетняя Минна.
Конечно, мертвым уже не помочь,
Но весьма интересна причина.

В местечке редко кончали с собой, —
Отчего же она отравилась?
И сплетня гремит иерихонской трубой:
«Оттого, что чести лишилась!

Сын аптекаря Курца, боннский студент,
Жрец Амура, вина и бесчинства,
Уехал, оставивши Минне в презент
Позорный залог материнства.

В полчаса облетел этот скверный слух
Всё местечко от банка до рынка,
И через каких-то почтенных старух
К фрау Шмидт долетела новинка.

Но труп еще не был предан земле, —
Фрау Шмидт, надевши все кольца,
С густым благородством на вдовьем челе,
Пошла к герр доктору Штольцу.

Герр доктор Штольц приехал к ней в дом,
Осмотрел холодную Минну
И дал фрау Шмидт свидетельство в том,
Что Минна была невинна.

Любовь не картошка
Повесть

Что было! Эпштейна чуть-чуть не съели собаки,
Madame иссморкала от горя четыре платка,
А бурный Фарфурник разбил фамильный поднос.
Наутро очнулся. Разгладил бобровые баки,
Сел с женой на диван, втиснул руки в бока
И позвал от слез опухшую дочку.

Вечером, вечером сторож бил
В колотушку что есть силы!
Как шакал, Эпштейн бродил
Под окошком Розы милой.
Лампа погасла, всхлипнуло окошко,
В раме – белое, нежное пятно.
Полез Эпштейн – любовь не картошка:
Гоните в дверь – ворвется в окно.

Заперли, заперли крепко двери,
Задвинули шкафом, чтоб было верней.
Эпштейн наклонился к Фарфурника дщери
И мучит губы больней и больней…

Ждать ли, ждать ли три года диплома?
Роза цветет – Эпштейн не дурак:
Соперник Поплавский имеет три дома
И тоже питает надежду на брак…

За дверью Фарфурник, уткнувшись в подушку.
Храпит баритоном, жена – дискантом.
Раскатисто сторож бубнит в колотушку,
И ночь неслышно обходит дом.

kurban04

Сначала оригинал поэта Саши Чёрного
У фрау Шмидт отравилась дочь,
Восемнадцатилетняя Минна.
Конечно ,мертвым уже не помочь,
Но весьма интересна причина.
В местечке редко кончали с собой,-
Отчего же она отравилась?
И сплетня гремит иерихонской трубой:
"Оттого, что чести лишилась!"
Сын аптекаря Курца, боннский студент,
Жрец амура, вина и бесчинства,
Уехал, оставивши Минне в презент
Позорный залог материнства.
Кто их не видал в окрестных горах,
Гуляющих нежно под ручку?
Да, с фрейлейн Шмидт студент-вертопрах
Сыграл нехорошую штучку. "
В полчаса облетел этот скверный слух
Все местечко от банка до рынка,
И через каких-то почтенных старух
К фрау Шмидт долетела новинка.
Но труп еще не был предан земле,-
Фрау Шмидт, надев все кольца,
С густым благородством на вдовьем челе,
Пошла к герр доктору Штольцу.
Герр доктор Штольц приехал к ней в дом,
Осмотрел холодную Минну
И дал фрау Шмидт свидетельство в том,
Что Минна была невинна."
А вот , что у меня получилось:
У фрау Шмидт отравилась дочь,
Восемнадцатилетняя Минна
А чтобы врачи не смогли ей помочь
Она наступила на мину.
И культю прижав своей левой рукой
На стул взобралась она ловко
И вмиг затянулась смертельной петлёй
На девичей шее верёвка.
Пред этим, чтобы наверняка
Наелась тухлой селёдки
И крепко сжимала Минна в руках
Бутылку фальшивой водки
Запив банкой пива яда глоток
Ввела себе в вену чернила
Ударила глазом она молоток
И проглотила зубило.
Врач земский решил успокоить мать
И произнёс устало:
Если оральный секс не считать
Невинною Минна осталасъ.

Брудер Фридрих

Брудер Фридрих

Есть горячее солнце, наивные дети,
Драгоценная радость мелодий и книг.
Если нет ? то ведь были, ведь были на свете
И Бетховен, и Пушкин, и Гейне, и Григ.
Есть незримое творчество в каждом мгновеньи.
В умном слове, в улыбке, в сиянии глаз.
Будь творцом! Созидай золотые мгновенья.
В каждом дне есть раздумье и пряный экстаз.
Бесконечно позорно в припадке печали
Добровольно исчезнуть, как тень на стекле.
Разве Новые Встречи уже отсияли?
Разве только собаки живут на земле?
Если сам я угрюм, как голландская сажа
(Улыбнись, улыбнись на сравненье мое!),
Этот черный румянец ? налет от дренажа,
Это Муза меня подняла на копье.
Подожди! Я сживусь со своим новосельем
Как весенний скворец запою на копье!
Оглушу твои уши цыганским весельем!
Дай лишь срок разобраться в проклятом тряпье.
Оставайся! Так мало здесь чутких и честных.
Оставайся! Лишь в них оправданье земли.
Адресов я не знаю ? ищи неизвестных,
Как и ты неподвижно лежащих в пыли.
Если лучшие будут бросаться в пролеты,
Скиснет мир от бескрылых гиен и тупиц!
Полюби безотчетную радость полета.
Разверни свою душу до полных границ.
Будь женой или мужем, сестрой или братом,
Акушеркой, художником, нянькой, врачом,
Отдавай и, дрожа, не тянись за возвратом:
Все сердца открываются этим ключом.
Есть еще острова одиночества мысли
Будь умен и не бойся на них отдыхать.
Там обрывы над темной водою нависли
Можешь думать. и камешки в воду бросать.
А вопросы. Вопросы не знают ответа
Налетят, разожгут и умчатся, как корь.
Соломон нам оставил два мудрых совета:
Убегай от тоски и с глупцами не спорь.
Саша Чёрный.

Теперь вы можете с легкостью переключиться с электронной на аудиоверсию (или наоборот) и продолжить читать или слушать произведение с того места, на котором остановились ранее.

Бурьян

В пространство

Ярлык пришит. Как для дантиста
Все рты полны гнилых зубов,
Так для поэта-пессимиста
Земля – коллекция гробов.

Конечно, это свойство взоров!
Ужели мир так впал в разврат,
Что нет натуры для узоров
Оптимистических кантат?

Вот редкий подвиг героизма,
Вот редкий умный господин,
Здесь – брак, исполненный лиризма,
Там – мирный праздник именин…

Но почему-то темы эти
У всех сатириков в тени,
И все сатирики на свете
Лишь ловят минусы одни.

Ужель из дикого желанья
Лежать ничком и землю грызть
Я исказил все очертанья,
Лишь в краску тьмы макая кисть?

Я в мир, как все, явился голый
И шел за радостью, как все…
Кто спеленал мой дух веселый —
Я сам? Иль ведьма в колесе?

О Мефистофель, как обидно,
Что нет статистики такой,
Чтоб даже толстым стало видно,
Как много рухляди людской!

Тогда, объяв века страданья,
Не говорили бы порой,
Что пессимизм как заиканье
Иль как душевный геморрой…

Санкт-Петербург

У канала ночью


Тихо. Глухо. Пусто, пусто…
Месяц хлынул в переулок.
Стены стали густо-густо.
Мертв покой домов-шкатулок.

Черепных безглазых впадин
Черных окон – не понять.
Холод неба беспощаден,
И дневного не узнать.

Это дьявольская треба:
Стынут волны, хмурясь ввысь, —
Стенам мало плена неба,
Стены вниз, к воде сползлись.

Месяц хлынул в переулок…
Смерть берет к губам свирель.
За углом, угрюмо-гулок,
Чей-то шаг гранит панель.

Вид из окна


Захватанные копотью и пылью,
Туманами, парами и дождем,
Громады стен с утра влекут к бессилью,
Твердя глазам: мы ничего не ждем…

Упитанные голуби в карнизах;
Забыв полет, в помете грузно спят.
В холодных стеклах, матовых и сизых,
Чужие тени холодно сквозят.

Колонны труб и скат слинявшей крыши,
Мостки для трубочиста, флюгера
И провода в мохнато-пыльной нише.

Проходят дни, утра и вечера.
Там где-то небо спит аршином выше,
А вниз сползает серый люк двора.

Мертвые минуты


Набухли снега у веранды.
Темнеет лиловый откос.
Закутав распухшие гланды,
К стеклу прижимаю я нос.

Шперович – банкир из столицы
(И истинно русский еврей) —
С брусничною веткой в петлице
Ныряет в сугроб у дверей.

Его трехобхватная Рая
В сугроб уронила кольцо
И, жирные пальцы ломая,
К луне подымает лицо.

В душе моей страх и смятенье:
Ах, если Шперович найдет! —
Двенадцать ножей огорченья
Мне медленно в сердце войдет…

Плюется… Встает… Слава Богу!
Да здравствует правда, ура!
Шперович уходит в берлогу,
Супруга рыдает в боа.

Пять минут

Вдруг безумный бес протеста
В ухо проскользнул:
«Слушай, евнух фраз и жеста,
Слушай, бедный вечный мул!

Положил на кресло ногу,
Плечи почесал
И внимательно и строго
Посмотрел на стихший зал.

Увидал с тоской суровой
Рыхлую жену,
Обозвал ее коровой
И, как ключ, пошел ко дну…

Бухнул в чай с полчашки рома,
Пососал усы,
Фыркнул в нос хозяйке дома
И, вздохнув, достал часы.

Двадцать лет провел несчастный
Дома, как барбос,
И в предсмертный час напрасно
Задавал себе вопрос:

Колумбово яйцо


Дворник, охапку поленьев обрушивши
с грохотом на́ пол,
Шибко и тяжко дыша, пот растирал по лицу.
Из мышеловки за дверь вытряхая мышонка для
кошек,
Груз этих дров квартирант нервной спиной ощутил.

Вдруг осенило его и, гордынею кроткой сияя,
Сунул он в руку Петра новеньких двадцать монет,
Тронул ногою дрова, благодарность с достоинством
принял
И в мышеловку кусок свежего сала вложил.

Человек в бумажном воротничке

Занимается письмоводством.

Отметка в паспорте


Позвольте представиться: Васин.
Несложен и ясен, как дрозд.
В России подобных орясин —
Как в небе полуночном звезд.

С лица я не очень приятен:
Нос толстый, усы – как порей,
Большое количество пятен
И также немало угрей…

Но если постричься, побриться
И спрыснуться майским амбре —
Любая не прочь бы влюбиться
И вместе пойти в кабаре.

К политике я равнодушен.
Кадеты, эсдеки – к чему-с?
Бухгалтеру буду послушен
И к Пасхе прибавки добьюсь.

На службе у нас лотереи…
Люблю, но, увы, не везет:
Раз выиграл баночку клею,
В другой – перебитый фагот.

Слежу иногда за культурой:
Бальмонт, например, и Дюма,
Андреев… с такой шевелюрой —
Мужчины большого ума.

Видали меня на Литейном?
Пейзаж! Перед каждым стеклом
Торчу по часам ротозейно:
Манишечки, пряничный лом…

Зайдешь и возьмешь полендвицы
И кетовой (четверть) икры,
Привяжешься к толстой девице,
Проводишь, предложишь дары.

Частенько уходишь без толку:
С идеями или глупа.
На Невском бобры, треуголки,
Чиновники, шубы… Толпа!

Стилисты


На последние полушки
Покупая безделушки,
Чтоб свалить их в Петербурге
В ящик старого стола, —

У поддельных ваз этрусских
Я нашел двух бравых русских,
Зычно спорящих друг с другом,
Тыча в бронзу пятерней:

Я взглянул: лицо у Фили
Было пробкового стиля,
А из галстука Петруши
Бил в глаза армейский стиль.

Северные сумерки


В небе полоски дешевых чернил
Со сняты́м молоком вперемежку,
Пес завалился в пустую тележку
И спит. Дай, Господи, сил!

Черви на темных березах висят
И колышут устало хвостами.
Мошки и тени дрожат над кустами.
Как живописен вечерний мой сад!

Серым верблюдом стала изба.
Стекла – как очи тифозного сфинкса.
С видом с Марса упавшего принца
Пот неприятия злобно стираю со лба…

Кто-то порывисто дышит в сарайную щель,
Больная корова, а может быть, леший?
Лужи блестят, как старцев-покойников плеши.
Апрель? Неужели же это апрель?!

Вкруг огорода пьяный, беззубый забор.
Там, где закат, узкая ниточка жёлчи.
Страх всё растет, гигантский, дикий и волчий…
В темной душе запутанный темный узор.

Умерли люди, скворцы и скоты.
Воскреснут ли утром для криков и жвачки?
Хочется стать у крыльца на карачки
И завыть в глухонемые кусты…

Разбудишь деревню, молчи! Прибегут
С соломою в патлах из изб печенеги,
Спросонья воткнут в тебя вилы с разбега
И триста раз повернут…

Черным верблюдом стала изба.
А в комнате пусто, а в комнате гулко.
Но лампа разбудит все закоулки,
И легче станет борьба.

Газетной бумагой закрою пропасть окна.
Не буду смотреть на грязь небосвода!
Извините меня, дорогая природа, —
Сварю яиц, заварю толокна.

Рождение футуризма

Трагедия


Я пришел к художнику Миноге —
Он лежал на низенькой тахте
И, задравши вверх босые ноги,
Что-то мазал кистью на холсте.

«Обыватель с заячьей душою!
Я открыл в искусстве новый путь, —
Я теперь пишу босой ногою…
Всё, что было, – пошлость, ложь и муть.

Футуризм стал ясен всем прохожим.
Дальше было некуда леветь…

Подстеливши на пол покрывало,
Я колено робко преклонил
И, косясь на лоб микрокефала,
Умиленным шепотом спросил:

Современный Петрарка


Говорите ль вы о Шелли иль о ценах на дрова,
У меня, как в карусели, томно никнет голова
И под смокингом налево жжет такой глухой
тоской,
Словно вы мне сжали сердце теплой матовой
рукой…

Я застенчив, как мимоза, осторожен, как газель,
И намека, в скромной позе, жду уж целых пять
недель.
Ошибиться так нетрудно – черт вас, женщин,
разберет.
И глаза невольно тухнут, стынут пальцы,
вянет рот.

Но влачится час за часом, мутный голод всё
острей, —
Так сто лет еще без мяса настоишься у дверей.
Я нашел такое средство – больше ждать я не хочу:
Нынче в семь, звеня браслетом, эти строки вам
вручу…

Ваши пальцы будут эхом, если вздрогнут,
и листок
Забелеет в рысьем мехе у упругих ваших ног, —
Я богат, как двадцать Крезов, я блажен, как царь
Давид,
Я прощу всем рецензентам сорок тысяч их обид!


Безглазые глаза надменных дураков,
Куриный кодекс модных предрассудков.
Рычание озлобленных ублюдков
И наглый лязг очередных оков…
А рядом, словно окна в синий мир,
Сверкают факелы безумного Искусства:
Сияет правда, пламенеет чувство,
И мысль справляет утонченный пир.

Любой пигмей, слепой, бескрылый крот,
Вползает к Аполлону, как в пивную, —
Нагнет, икая, голову тупую
И сладостный нектар как пиво пьет.
Изучен Дант до неоконченной строфы,
Кишат концерты толпами прохожих,
Бездарно и безрадостно похожих,
Как несгораемые тусклые шкафы…

Вы, гении, живущие в веках,
Чьи имена наборщик знает каждый,
Заложники бессмертной вечной жажды,
Скопившие всю боль в своих сердцах!
Вы все – единой донкихотской расы,
И ваши дерзкие, святые голоса
Всё так же тщетно рвутся в небеса,
И вновь, как встарь, вам рукоплещут папуасы…

Русское

Не умеют пить в России!
Ну а как же надо пить?
Ах, взлохмаченные Вии…
Так же точно – как любить!

Страшная история


Окруженный кучей бланков,
Пожилой конторщик Банков
Мрачно курит и косится
На соседний страшный стол.

На занятиях вечерних
Он вчера к девице Керних,
Как всегда, пошел за справкой
О варшавских накладных

И, склонясь к ее затылку,
Неожиданно и пылко
Под лихие завитушки
Вдруг ее поцеловал.

Комбинируя событья,
Дева Керних с вялой прытью
Кое-как облобызала
Галстук, баки и усы.

Не нашелся бедный Банков,
Отошел к охапкам бланков
И, куря, сводил балансы
До ухода, как немой.


Ах, вчера не сладко было!
Но сегодня как могила
Мрачен Банков и косится
На соседний страшный стол.

Но спокойна дева Керних:
На занятиях вечерних
Под лихие завитушки
Не ее ль он целовал?

Подошла как по наитью
И, муссируя событье,
Села рядом и солидно
Зашептала не спеша:

«Мой оклад полсотни в месяц,
Ваш оклад полсотни в месяц, —
На сто в месяц в Петербурге
Можно очень мило жить.

Улыбнулся мрачный Банков —
На одном из старых бланков
Быстро свел бюджет их общий
И невесту ущипнул.

Так Петр Банков с Кларой Керних
На занятиях вечерних,
Экономией прельстившись,
Обручились в добрый час.


Проползло четыре года.
Три у Банковых урода
Родилось за это время
Неизвестно для чего.

Недоношенный четвертый
Стал добычею аборта,
Так как муж прибавки новой
К Рождеству не получил.

Время шло. В углу гостиной
Завелось уже пьянино
И в большом недоуменье
Мирно спало под ключом.

На стенах висел сам Банков,
Достоевский и испанка.
Две искусственные пальмы
Скучно сохли по углам.

Сотни лиц различной масти
Называли это счастьем…
Сотни с завистью открытой
Повторяли это вслух!

Это ново? Так же ново,
Как фамилия Попова,
Как холера и проказа,
Как чума и плач детей.

Для чего же повесть эту
Рассказал ты снова свету?
Оттого лишь, что на свете
Нет страшнее ничего…

Ошибка


Это было в провинции, в страшной глуши.
Я имел для души
Дантистку с телом белее известки и мела,
А для тела —
Модистку с удивительно нежной душой.

Десять лет пролетело.
Теперь я большой…
Так мне горько и стыдно
И жестоко обидно:
Ах, зачем прозевал я в дантистке
Прекрасное тело,
А в модистке
Удивительно нежную душу!
Так всегда:
Десять лет надо скучно прожить,
Чтоб понять иногда,
Что водой можно жажду свою утолить,
А прекрасные розы – для носа.


У фрау Шмидт отравилась дочка,
Восемнадцатилетняя Минна.
Конечно, мертвым уже не помочь,
Но весьма интересна причина.

В местечке редко кончали с собой, —
Отчего же она отравилась?
И сплетня гремит иерихонской трубой:
«Оттого, что чести лишилась!

Сын аптекаря Курца, боннский студент,
Жрец Амура, вина и бесчинства,
Уехал, оставивши Минне в презент
Позорный залог материнства.

В полчаса облетел этот скверный слух
Всё местечко от банка до рынка,
И через каких-то почтенных старух
К фрау Шмидт долетела новинка.

Но труп еще не был предан земле, —
Фрау Шмидт, надевши все кольца,
С густым благородством на вдовьем челе,
Пошла к герр доктору Штольцу.

Герр доктор Штольц приехал к ней в дом,
Осмотрел холодную Минну
И дал фрау Шмидт свидетельство в том,
Что Минна была невинна.

Любовь не картошка
Повесть

Что было! Эпштейна чуть-чуть не съели собаки,
Madame иссморкала от горя четыре платка,
А бурный Фарфурник разбил фамильный поднос.
Наутро очнулся. Разгладил бобровые баки,
Сел с женой на диван, втиснул руки в бока
И позвал от слез опухшую дочку.

Вечером, вечером сторож бил
В колотушку что есть силы!
Как шакал, Эпштейн бродил
Под окошком Розы милой.
Лампа погасла, всхлипнуло окошко,
В раме – белое, нежное пятно.
Полез Эпштейн – любовь не картошка:
Гоните в дверь – ворвется в окно.

Заперли, заперли крепко двери,
Задвинули шкафом, чтоб было верней.
Эпштейн наклонился к Фарфурника дщери
И мучит губы больней и больней…

Ждать ли, ждать ли три года диплома?
Роза цветет – Эпштейн не дурак:
Соперник Поплавский имеет три дома
И тоже питает надежду на брак…

За дверью Фарфурник, уткнувшись в подушку.
Храпит баритоном, жена – дискантом.
Раскатисто сторож бубнит в колотушку,
И ночь неслышно обходит дом.

Высоко над Гейдельбергом,
В тихом горном пансионе,
Я живу, как институтка,
Благородно и легко.

C "Голубым Крестом" в союзе
Здесь воюют с алкоголем, -
Я же, ради дешевизны,
Им сочувствую вполне.

Ранним утром три служанки
И хозяин и хозяйка
Мучат Господа псалмами
С фисгармонией не в тон.

После пения хозяин
Кормит кроликов умильно,
А по пятницам их режет
Под навесом у стены.

Перед кофе не гнусавят,
Но зато перед обедом
Снова Бога обижают
Сквернопением в стихах.

На листах вдоль стен столовой
Пламенеют почки пьяниц,
И сердца их и печенки.
Даже портят аппетит!

Но, привыкнув постепенно,
Я смотрю на них с любовью,
С глубочайшим уваженьем
И с сочувственной тоской.

Суп с крыжовником ужасен,
Вермишель с сиропом - тоже,
Но чернила с рыбьим жиром
Всех напитков их вкусней!

Здесь поят сырой водою,
Молочком, цикорным кофе
И кощунственным отваром
Из овса и ячменя.

О, когда на райских клумбах
Подают такую гадость, -
Лучше жидкое железо
Пить с блудницами в аду!

Иногда спускаюсь в город.
Надуваюсь бодрым пивом
И ехидно подымаюсь
Слушать пресные псалмы.

Горячо и запинаясь,
Восхищаюсь их Вильгельмом, -
А печенки грешных пьяниц
Мне моргают со стены.

Так, над тихим Гейдельбергом
В тихом горном пансионе,
Я живу, как римский папа,
Свято, праздно и легко.

Вот сейчас я влез в перину
И смотрю в карниз, как ангел:
В чреве томно стонет солод
И бульбулькает вода.

Чу, внизу опять гнусавят.
Всем друзьям и незнакомым,
Мошкам, птичкам и собачкам
Отпускаю все грехи.

Улитки гуляют с улитками
По прилизанной ровной дорожке,
Автомат с шоколадными плитками
Прислонился к швейцарской сторожке.

Солидно стоит под осиною
Корзинка для рваною бумаги,
Но, смеясь над немецкой рутиною,
В беспорядке сбегают овраги.

Воробьи сидят на орешнике,
Соловьи на толстых каштанах,
Только вороны, старые грешники,
На березах, дубах и платанах.

Сладок запах от лип расцветающих!
Но под липами желтые столики -
Запах шницеля тянет гуляющих
В ресторацию "Синего Кролика".

Возле башни палатка с открытками:
Бюст со спицами спит над салфеткой.
И опять с шоколадными плитками
Автомат под дубовою веткой.

Через метр скамейки со спинками,
С краткой надписью: "Только для взрослых".
Хорошо б для "блондинов с блондинками",
"Для высоких" - "худых" - "низкорослых".

Миловидного стиля уборная
"Для мужчин" и "для дам". А для галок?
На орешнике надпись узорная:
"Не ломать утесов и палок".

Не заблудишься! Стрелки торчащие
Тянут кверху, и книзу, и в стороны.
О, свободно над лесом парящие
Бездорожные старые вороны.

Озираясь, блудливой походкою,
Влез я в чащу с азартом мальчишки.
Потихоньку пошаркал подметкою
И сорвал две еловые шишки.

I. ДОМ ШИЛЛЕРА

Немцы надышали в крошечном покое.
Потные блондины смотрят сквозь очки.
Под стеклом в витринах тлеют на покое
Бедные бессмертные клочки.

Грозный бюст из гипса белыми очами
Гордо и мертво косится на толпу,
Стены пропитались вздорными речами -
Улица прошла сквозь львиную тропу.

Смотрят с каталогом на его перчатки.
На стенах портретов мертвое клише,
У окна желтеет желтою загадкой
Гениальный череп из папье-маше.

В угловом покое тихо и пустынно
(Немцам интересней шиллеровский хлам):
Здесь шагал титан по клетке трехаршинной
И скользил глазами по углам.

Нищенское ложе с рваным одеялом.
Ветхих, серых книжек бесполезный ряд.
Дряхлые портьеры прахом обветшалым
Клочьями над окнами висят.

У стены грустят немые клавикорды.
Спит рабочий стол с чернильницей пустой.
Больше никогда поющие аккорды
Не родят мечты свободной и простой.

Дочь привратницы с ужасною экземой
Ходит следом, улыбаясь, как Пьеро.
Над какою новою поэмой
Брошено его гусиное перо?

Здесь писал и умер Фридрих Шиллер.
Я купил открытку и спустился вниз.
У входных дверей какой-то толстый Миллер
В книгу заносил свой титул и девиз.

Кто здесь жил - камергер, Дон-Жуан иль патриций,
Антикварий, художник, сухой лаборант?
В каждой мелочи чванство вельможных традиций
И огромный, пытливый и зоркий талант.

Ордена, письма герцогов, перстни, фигуры,
Табакерки, дипломы, печати, часы,
Акварели и гипсы, полотна, гравюры,
Минералы и колбы, таблицы, весы.

Маска Данте, Тарквиний и древние боги,
Бюстов герцогов с женами - целый лабаз.
Со звездой, и в халате, и в лаврах, и в тоге -
Снова Гете и Гете - с мешками у глаз.

Силуэты изысканно-томных любовниц,
Сувениры и письма, сухие цветы -
Все открыто для праздных входящих коровниц
До последней интимно-пугливой черты.

Вот за стеклами шкафа опять панорама:
Шарф, жилеты и туфли, халат и штаны.
Где же локон Самсона и череп Адама,
Глаз Медузы и пух из крыла Сатаны?

В кабинете уютно, просторно и просто,
Мудрый Гете сюда убегал от вещей,
От приемов, улыбок, приветствий и тостов,
От случайных назойливо-цепких клещей.

В тесной спаленке кресло, лекарства и чашка.
"Б о л ь ш е с в е т а!" В ответ, наклонившись к нему,
Смерть, смеясь, на глаза положила костяшки
И шепнула: "Довольно! Пожалуйте в тьму. "

В коридоре я замер в смертельной тревоге -
Бледный Пушкин, как тень, у окна пролетел
И вздохнул: "Замечательный домик, ей-богу!
В Петербурге такого бы ты не имел. "

Гете и Шиллер на мыле и в пряжках,
На бутылочных пробках,
На сигарных коробках
И на подтяжках.
Кроме того - на каждом предмете:
Их покровители,
Тетки, родители,
Внуки и дети.
Мещане торгуют титанами.
От тошных витрин, по гранитным горбам,
Пошел переулками странными
К великим гробам.

Мимо групп фабрично-грустных
С сладко-лживыми стишками,
Мимо ангелов безвкусных,
С толсто-ровными руками,
Шел я быстрыми шагами -
И за грядками нарциссов,
Меду темных кипарисов,
Распростерших пыльный креп,
Вырос старый темный склеп.
Тишина. Полумрак.
В герцогском склепе немец в дворцовой фуражке
Сунул мне в руку бумажку
И спросил за нее четвертак.
"За что?" - "Билет на могилу".
Из кармана насилу, насилу
Проклятые деньги достала рука!
Лакей небрежно махнул на два сундука:
"Здесь покоится Гете, великий писатель -
Венок из чистого золота от франкфуртских женщин.
Здесь покоится Шиллер, великий писатель -
Серебряный новый венок от гамбургских женщин.
Здесь лежит его светлость Карл-Август с Софией-Луизой,
Здесь лежит его светлость Франц-Готтлиб-Фридрих-Вильгельм".

Быть может, было нелепо
Бежать из склепа,
Но я, не дослушав лакея, сбежал.
Там в склепе открылись дверцы
Немецкого сердца:
Там был народной славы торговый подвал!


В ОЖИДАНИИ НОЧНОГО ПОЕЗДА

Светлый немец
Пьет светлое пиво.
Пей, чтоб тебя разорвало!
А я, иноземец,
Сижу тоскливо,
Бледнее мизинца,
И смотрю на лампочки вяло.
Просмотрел журналы:
Портрет кронпринца,
Тупые остроты,
Выставка мопсов в Берлине.
В припадке зевоты
Дрожу в пелерине
И страстно смотрю на часы.
Сорок минут до отхода!
Кусаю усы
И кошусь на соседа-урода -
Проклятый! Пьет пятую кружку.
Шея, как пушка,
Живот, как комод.
О, о, о!
Потерпи, ничего, ничего,
Кельнер, пива!
Где мой карандаш?
Лениво
Пишу эти кислые строки,
Глажу сонные щеки
И жалею, что я не багаж.
Тридцать минут до отхода!
Тридцать минут.


Веймар. Вокзал

Бульдоговидные дворяне,
Склонив изрубленные лбы,
Мычат над пивом в ресторане,
Набив свининою зобы.

Кто сцапал кельнершу под жабры
И жмет под общий смех стола,
Другой бросает в канделябры
Окурки, с важностью посла.

Подпивший дылда, залихватски
На темя сдвинул свой колпак,
Фиксирует глазами штатских
И багровеет, как бурак.

В углу игрушечное знамя,
Эмблема пьянства, ссор и драк,
Над ним кронпринц с семейством в раме,
Кабанья морда и чепрак.

Мордатый бурш, в видах рекламы,
Двум желторотым червякам,
Сопя, показывает шрамы -
Те робко жмутся по бокам.

Качаясь, председатель с кружкой
Встает и бьет себя в жилет:
"Собравшись. грозно. за пирушкой,
Мы шлем. отечеству. привет. "

Блестит на рожах черный пластырь.
Клубится дым, ревут ослы,
И ресторатор, добрый пастырь,
Обходит, кланяясь, столы.

У фрау Шмидт отравилась дочь,
Восемнадцатилетняя Минна.
Конечно, мертвым уже не помочь,
Но весьма интересна причина.

В местечке редко кончали с собой -
Отчего же она отравилась?
И сплетня гремит иерихонской трубой:
"Оттого, что чести лишилась!"

"Сын аптекаря Курца, боннский студент,
Жрец Амура, вина и бесчинства,
Уехал, оставивши Минне в презент
Позорный залог материнства".

"Кто их не видал в окрестных горах,
Гуляющих нежно под ручку?
Да, с фрейлейн Шмидт студент-вертопрах
Сыграл нехорошую штучку. "

В полчаса облетел этот скверный слух
Все местечко от банка до рынка,
И через каких-то почтенных старух
К фрау Шмидт долетела новинка.

Но труп еще не был предан земле -
Фрау Шмидт, надевши все кольца,
С густым благородством на вдовьем челе,
Пошла к герр-доктору Штольцу.

Герр-доктор Штольц приехал к ней в дом,
Осмотрел холодную Минну
И дал фрау Шмидт свидетельство в том,
Что Минна была невинна.

В зале "Зеленой Свиньи" гимнастический клуб "На здоровье"
Под оглушительный марш праздновал свой юбилей.
Немцы в матрацном трико, выгибая женские бюсты,
То наклонялись вперед, то отклонялись назад.

После классических поз была лотерея и танцы -
Максы кружили Матильд, как шестерни жернова.
С красных досок у стены сверкали великим соблазном
Лампы, щипцы для волос, кружки и желтый Вильгельм.

Вдруг разразился сочувственный радостный рев,
Смолкнул медлительный вальс, пары друг друга теснят:
Ах, это плотный блондин, интимную выиграв вазу,
Пива в нее нацедив, пьет среди залы, как Вакх.

I

Над крышами мчатся вагоны, скрежещут машины,
Под крышами мчатся вагоны, автобусы гнусно пыхтят.
О, скоро людей будут наливать по горло бензином,
И люди, шипя, по серым камням заскользят!

Летал по подземной дороге, летал по надземной,
Ругал берлинцев и пиво тянул без конца,
Смотрел на толстый шаблон убого системный
И втайне гордился своим выраженьем лица.

Потоки парикмахеров с телячьими улыбками
Щеголяли жилетами орангутанских тонов,
Ватные военные, украшенные штрипками,
Вдев в ноздри усы, охраняли дух основ.

Нелепые монументы из чванного железа -
Квадратные Вильгельмы на наглых лошадях, -
Умиляя берлинских торгующих Крезов,
Давили землю на серых площадях.

Гармония уборных, приветствий, извинений,
Живые манекены для шляп и плащей.
Фабричная вежливость всех телодвижений,
Огромный амбар готовых вещей.

Продажа, продажа! Галстуки и подтяжки
Завалили окна до пятых этажей.
Портреты кайзера, пепельницы и чашки,
Нижнее белье и гирлянды бандажей.

Буквы вдоль стен, колыхаясь, плели небылицы:
"Братья Гешвиндер". Наверно, ужасно толсты,
Старший, должно быть, в пенсне, блондин и тупица,
Младший играет на цитре и любит цветы.

Военный оркестр! Я метнулся испуганно к стенке,
Толкнул какую-то тушу и зло засвистал.
От гула и грохота нудно дрожали коленки,
А едкий сплин и бензин мое сердце провонял.

Спешат старые дети в очках,
Трясутся ранцы на пиджачках.
Солидно смеются. Скучно!

Спешат девушки, - все, как одна:
Сироп в глазах, прическа из льна.
Солидно смеются. Скучно!

Спешат юноши, - все, как один:
Один потемнее, другой блондин.
Солидно смеются. Скучно!

Спешат старухи. Лица, как гриб.
Жесткая святость. Кто против - погиб!
Солидно смеются. Скучно!

Спешат дельцы. Лица в мешках.
Сопящая сила в жирных глазах.
Солидно смеются. Скучно!

Спешат трамваи, повозки, щенки.
Кричат рожки, гудки и звонки.
Дымится небо. Скучно!

Мюнхен, Мюнхен, как не стыдно!
Что за грубое безвкусье -
Эта баба из металла
Ростом в дюжину слонов!

Между немками немало
Волооких монументов
(Смесь Валькирии с коровой), -
Но зачем же с них лепить?

А потом, что за идея -
На баварские финансы
Вылить в честь баварцев бабу
И "Баварией" назвать.

После этих честных мыслей
Я у ног почтенной дамы
Приобрел билет для входа
И полез в ее живот.

В животе был адский климат!
Как разваренная муха,
Вверх по лестнице спиральной
Полз я в гулкой темноте.

Наконец, с трудом, сквозь горло
Влез я в голову пустую,
Где напев сквозного ветра
Спорил с дамской болтовней.

На дешевом стертом плюше
Тараторили две немки.
Потный бурш, расставив ноги,
Впился в дырку на челе.

Чтобы выполнить программу,
Поглядел и я сквозь дырку:
Небо, тучки - и у глаза
Голубиные следы.

Я, вздохнув, склонился к горлу,
Но оттуда вдруг сверкнула,
Загораживая выход,
Темно-розовая плешь.

Это был толстяк-баварец.
Содрогаясь, как при родах,
Он мучительно старался
Влезть "Баварии" в мозги.

Гром железа. Град советов.
Хохот сверху. Хохот снизу.
Залп проклятий - и баварец,
Пятясь задом, отступил.

В тщетном гневе он у входа
Деньги требовал обратно:
Величавый сфинкс-привратник
Был, как рок, неумолим!

И, скрывая смех безумный,
Смех, сверлящий нос и губы,
Смех, царапающий горло,
Я по-русски прошептал:

"О наивный мой баварец!
О тщеславный рыцарь жира!
Не узнать тебе вовеки,
Что в "Баварской" голове!"

Размокшие от восклицаний самки,
Облизываясь, пялятся на Рейн:
"Ах, волны! Ах, туман! Ах, берега! Ах, замки!"
И тянут, как сапожники, рейнвейн.

Мужья в патриотическом азарте
На иностранцев пыжатся окрест
И карандашиками чиркают по карте
Названия особо пышных мест.

Гремит посуда. Носятся лакеи.
Сюсюкают глухие старички.
Перегрузившись лососиной, Лорелеи
Расстегивают медленно крючки.

Плавучая конюшня раздражает!
Отворотясь, смотрю на берега.
Зелено-желтая вода поет и тает,
И в пене волн танцуют жемчуга.

Ползет туман задумчиво-невинный,
И вдруг в разрыве - кручи буйных скал,
Темнеющих лесов безумные лавины,
Далеких облаков янтарно-светлый вал.

Волна поет. За новым поворотом
Сбежались виноградники к реке,
На голову скалы взлетевший мощным взлетом
Сереет замок-коршун вдалеке.

Кто там живет? Пунцовые перины
Отчетливо видны в морской бинокль.
Проветривают. В кресле - немец длинный
На Рейн, должно быть, смотрит сквозь монокль.

Волна поет. А за спиной крикливо
Шумит упитанный восторженный шаблон.
Ваш Рейн? Немецкий Рейн? Но разве он из пива,
Но разве из колбас прибрежный смелый склон?

Ваш Рейн? Но отчего он так светло-прекрасен,
Изменчив и певуч, свободен и тосклив,
Неясен и кипуч, мечтательно-опасен,
И весь туманный крик, и весь глухой порыв!

Нет, Рейн не ваш! И вы лишь тли на розе -
Сосут и говорят: "Ах, это наш цветок!"
От ваших плоских слов, от вашей гадкой прозы
Исчез мой дикий лес, поблек цветной поток.

Стаканы. Смех. Кружась, бегут опушки,
Растут и уплывают города.
Артиллерийский луг. Дымок и грохот пушки.
Рокочет за кормой вспененная вода.

Гримасы и мечты, сплетаясь, бились в Рейне,
Таинственный туман свил влажную дугу.
Я думал о весне, о женщине, о Гейне1
И замок выбирал на берегу.

Читайте также: